Характеристика и образ Свидригайлова в романе "Преступление и наказание" Ф. М. Достоевского. Роль снов романе "преступление и наказание"

Сон - удивительное состояние, дарованное человеку. В это время перестаёт работать человеческое сознание, выключаются «тормоза», сдерживающие личность в определённых рамках, начинает действовать подсознание. Во сне человек не может притворяться и лгать самому себе, поэтому в снах наиболее отчётливо проявляется внутренний мир, душевное состояние личности. Именно эта особенность сновидений привлекала писателей-психологов, которые хотели глубоко проникнуть в душу своих героев. В романе «Преступление и наказание» Ф. М. Достоевский даёт осмысление этому приёму.
Своё представление о современной действительности, где нормой жизни стали жестокость, несправедливость и озлобленность, Достоевский выразил в картинах приснившегося Раскольникову детства. Символический сон об избиении клячи явился своего рода осуждением насилия. Родиону снится безобразная картина избиения маленькой, тощей, саврасой крестьянской клячи. Сострадание, боль за другое существо как собственная боль разрывает сердце Родиона- мальчика. Сострадание обращает Раскольникова и во сне к активной защите угнетённых, обиженных. Вместе с тем здесь же угадывается частный мотив - убийство кроткого, беззащитного, «бессловесного» существа, то есть якобы случайная встреча с JIизаветой оказывается предрешённой, правда, во сне. Раскольников видит собственное душевное «пробуждение», самого себя в момент непосредственных жизненных ощущений и чувств: «Он плачет. Сердце в нём поднимается, слёзы текут». Так же он будет плакать вместе с Соней: «Он плакал и обнимал её колени... Слёзы стояли в их глазах».
Интересно то, что автор как бы расставляет акценты на важном и малозначительном в этом сне. После вскользь упомянутых церкви и кладбища ещё более ужасным представляется Родиону кабак, символизирующий, по мысли Достоевского, идею неблагообразия людей, их бездуховности, распада патриархальной нравственности, «содома безобразнейшего»; там «орали, хохотали, ругались, так безобразно и сипло пели, так часто дрались». Из живых, непосредственных наблюдений автора над жизнью тогдашнего Петербурга выросли многочисленные уличные сцены в романе.
Удивительно символичен сон-бред Раскольникова, где автор в своём обобщении поднимается до иносказания. Картины оазиса, ручья с «чудесной-чудесной, голубой, холодной» водой и «чистого, с золотыми блёстками» песка показывают неординарность личности бывшего студента. Одной из функций этого сна-видения является отображение подсознания героя: душа Раскольникова не чужда прекрасному, и поэтому она способна возродиться.
В Раскольникове уживается как прекрасное, так и отвратительное. Тёмная его сторона души раскрывается в кошмарном видении, возвращающем Родиона Романовича на место его преступления. Этот сон выявляет авторскую позицию: писатель уверен, что зло нельзя совершить безнаказанно, и смех старушки, которая «так вся и колыхалась от хохота» после многочисленных ударов Раскольникова, это смех над «тварью дрожащей». Являясь рабом своей теории, которая даже во сне не отпускает его, Родион тем не менее понимает, что он не относится к «право имеющим». После этого сна недаром появляется Свидригайлов, он - как олицетворение злых сил и продолжения этого кошмара наяву.
Сон Свидригайлова показывает, что он весь во власти злых сил: в глазах пятилетней девочки, которой он хотел помочь, герой увидел лишь разврат. Так автор раскрывает истинную сущность героя, всю глубину его нравственного падения; страшная пучина зла обволокла Свидригайлова, и его духовное возрождение невозможно, потому что даже на подсознательном уровне он порочен.
Одной из функций снов является изображение истинной, ничем не завуалированной сущности. В снах вещи, события предстают перед нами такими, какими они есть на самом деле. Именно из бреда умирающей матери Раскольникова мы узнаём, «что она гораздо более подозревала в ужасной судьбе сына, чем даже предполагали».
Главная черта, объединяющая многие сны героев в «Преступлении и наказании», это присутствующие в них боль и страх. Это не легкие сновидения людей с чистой совестью, а ужасные кошмары тех, кто ночью расплачивается за то, что сделал днём. Последний сон Раскольникова о моровой язве как бы подводит черту его нравственным мучениям, именно после этого сна происходит душевное возрождение героя.
Исследователь творчества Достоевского Е. Г. Буянова полагает, что на протяжении всего романа студент находится как бы в состоянии «вечного сна» и окончательно просыпается только после провидческого сна о моровой язве: «...он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим». Выздоровление сознания героя происходит в романе как отказ от убеждения в истинности собственного «нового слова». Здесь проявляется позиция Достоевского, уверенного в том, что всякое умствование, не имеющее духовной основы, страшно.
Весь сюжет романа фантастичен, Достоевский намеренно сближает реальность со сновидением. Писатель так определял свой творческий метод: «У меня свой особенный взгляд на действительность, и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительности». Именно это объясняет наличие такого большого количества снов в произведениях Достоевского, одно из которых полностью построено на этом художественном приёме («Сон смешного человека»).

Когда-то измученному по жизни телесным разжжением и плотским вожделением Свидригайлову, растлившему глухонемую девочку-подростка (покончившую потом с собой), отравившему свою жену и собирающемуся в свои вдовые пятьдесят лет жениться на невинной девушке, которой еще нет и шестнадцати - этому старому развратнику с сожженной совестью привиделся сон, что он подобрал мокрую замерзшую девочку, еще младенца и уложил согреться в свою постель. Заподозрив, что она не спит, Свидригайлов вгляделся в ее лицо: «Да, так и есть: ее губки раздвигаются в улыбку… Но вот уже она совсем перестала сдерживаться; это уже … явный смех; что-то нахальное, вызывающее светится в этом совсем не детском лице; это разврат, это … нахальное лицо продажной камелии… Вот, уже совсем не таясь, открываются оба глаза: они обводят его огненным и бесстыдным взглядом, они зовут его, смеются… Что-то бесконечно безобразное было в этом смехе, в этих глазах, во всей этой мерзости в лице ребенка. “Как! пятилетняя! - прошептал в настоящем ужасе Свидригайлов, - это… что ж это такое?” Но вот она уже совсем поворачивается к нему всем пылающим личиком, простирает руки… “А, проклятая!” - вскричал в ужасе Свидригайлов, занося над ней руку… Но в ту же минуту проснулся» (Достоевский Ф.М. Преступление и наказание»).

Опустошенный развратом, или говоря современным языком, сексом, Свидригайлов застрелился, оборвав выстрелом из револьвера свою жизнь, ставшую кошмаром наяву.

Наша беда в том, что ночной кошмар Свидригайлова ныне происходит в яви и во всероссийском масштабе. Бесчеловечные ужасы капитализма, столь оскорблявшие чувствительную душу Достоевского в 19 веке, ныне реализуются на наших глазах. Перефразируя классика, мы теперь с полным основанием можем утверждать, что капитализм 21 века - это есть либеральная власть плюс сексуализация всей страны. Последнее надо понимать буквально: зеленый свет дан любому и ничем неограниченному, публичному сексу «от Москвы до самых до окраин», от школьных туалетов до высоких служебных кабинетов, от детей до стариков…

Так, Вице-спикер Госдумы Любовь Слиска утверждает, что в данном законодательном органе сидит педофильское лобби, препятствующее принятию жестких законов против этих «любителей детей». О том же говорит Астахов, уполномоченный по правам ребенка. Другое лобби законодательно покрывает сексменьшинства и их публичную активность, безнравственный беспредел наших СМИ…

Виноваты не дети. Они жертвы. Тяжкая вина лежит на власть имущих взрослых, создающих удобный законодательный, информационный, культурный, (без)нравственный общественный фон для удовлетворения своих греховных страстей.

Христос говорил ученикам: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко мне» (Мф. 18.14). «И кто примет одно такое дитя во имя Мое, тот Меня принимает; а кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской» (Мф. 18.5-6). «Горе миру от соблазнов: ибо надобно придти соблазнам, но горе тому человеку, через которого соблазн приходит» (Мф. 18.7).

Соблазнители детей не только прямые педофилы и насильники, но и те кто формируют безнравственное информационное и культурное поле в стране. На них распространяются и грозные слова Спасителя, и анафемы 7-го Вселенского собора о создателях искусительной сексуальной продукции, растлевающей души людей.

В свое время Господь обещал Аврааму помиловать Содом ради 10 праведников, но таковых там не нашлось (Быт. 18.20-33). По милосердию Божию ангелы вывели из обреченного на сожжение города семью пришельца (иностранца) - праведного Лота, противоставшего содомитам, сексуально посягавшим на его гостей (Быт. 19.1-27). Надлежит и нам, пребывающим на своей Родине, как в чужом Содоме, делать все возможное против греха, если не из любви к Богу или к детям, то хотя бы по страху сгореть заживо здесь и вечно гореть после смерти «там».

Мария Городова в РГ затронула очень важную и крайне болезненную тему - целомудрие, любовь, искаженное и уничтоженное взрослыми грехами детство… Хочется надеяться, что это обсуждение поможет развернуть широкую общественную дискуссию с привлечением всех честных и неравнодушных людей, независимо от их религиозной принадлежности и религиозности вообще. Будем надеяться, что это обсуждение поможет сдвинуть с мертвой точки ситуацию с принятием новых законов, защищающих честь, достоинство, жизнь и будущее детей, о которых Господь заповедал нам: «Смотрите, не презирайте ни одного из малых сих; ибо говорю вам, что Ангелы их на небесах видят лице Отца Моего небесного» (Мф. 18.10). Аминь.

Сон Свидригайлова проливает дополнительный свет на его решение уйти из жизни, и вслед за сценой «поединка» между ним и Дуней психологически раскрывает его характер. В одной из картин сна содержится подтверждение слухов о совершенном им «фантастическом душегубстве» - насилии над глухонемой четырнадцатилетней девочкой. Об этом в свое время рассказывал Дуне и ее матери (228). В описании сна читаем: «...посреди залы, на покрытых белыми атласными пеленами столах, стоял гроб. Вся в цветах лежала в нем девочка но улыбка на бледных губах ее была полна какой-то недетской, беспредельной скорби и великой жалобы. Свидригайлов знал эту девочку; ни образа, ни зажженных свечей не было у этого гроба и не слышно было молитв. Эта девочка была самоубийца-утопленница. Ей было только четырнадцать лет, но это было уже разбитое сердце, и оно погубило себя, оскорбленное обидой, ужаснувшею и удивившею это молодое, детское сознание, залившею незаслуженным стыдом ее ангельски чистую душу и вырвавшею последний крик отчаяния, не услышанный, а нагло поруганный в темную ночь, во мраке, в холоде, в сырую оттепель, когда выл ветер...» (391). В этих словах, вырвавшихся из подсознания Свидригайлова - его собственный себе приговор. Самоубийство Свидригайлова происходит в такую же холодную ветреную ночь.

Картина сна Ставрогина, воспроизведенная в его исповеди, должна была отразить поворотный психологический момент в судьбе центрального персонажа «Бесов». На

фоне прекрасного образа счастливой жизни людей неожиданно возникает перед взором Ставрогина «красненький паучок» - напоминание о страшном преступлении, а затем и сама Матреша, грозящая кулачком. Так впервые вошло в сознание Ставрогина ощущение себя великим грешником, преступником, которому нет прощения. Характерно, что видение «золотого века» у Версилова, перешедшее к нему из ненапечатанной исповеди Ставрогина, имеет совершенно другую психологическую окраску. Вер-силов сохранил моральное право на великую мечту о гармоническом обществе будущего, Ставрогин такое право потерял. Сон явился первым толчком к осознанию Ставро-гиным и этой его трагедии. Именно во сне видит Митя Карамазов образ плачущего ребенка, наглядно воплотивший его подсознательно зревшую решимость «пострадать за дитё». Психологический смысл снов у Достоевского кратко и точно выражает одна из его черновых записей: «Али есть закон природы, которого не знаем мы и который кричит в нас. Сон» (ЛП, 530).

Чем сложнее и глубже душевные процессы, тем отчетливее обнаруживается установка Достоевского на изображение внешних проявлений внутреннего состояния, подчас неосознанного самими персонажами. Стремление к «недоговоренности», «недосказанности» (ЛН, т. 77, 141, 143) помогает автору объективно представить такую многогранную картину душевной жизни, которая заведомо не поддается прямым и точным аналитическим определениям. Сравнивая черновые записи с окончательным текстом, мы, как правило, видим неуклонную тенденцию к замене психологического анализа изображением психологии, тенденцию вполне сознательную, закрепленную многими заметками автора, адресованными себе.

В рукописях «Преступления и наказания» достаточно полно отражена творческая подготовка Достоевского к описанию любви Раскольникова и Сони: «Любить! разве она полюбит меня, восклицает он и тут же признается Разумихину во всем. Соня и он. Разве вы не страдали? Он перед ней на коленях: Я люблю тебя. Она говорит ему: Отдайтесь суду. Стало быть, ты меня не любишь, говорит он» (ЛП, 527). Через много страниц опять: «Зачем вы это сделали. Слезы. Я люблю тебя - горячий разговор» (561). И сразу же, внезапно, как открытие - большими буквами: «№. НЕ НАДО: Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ» (там же). Далее - «О любви к Соне мало; только фактами» (562).

Наконец, под заголовком «Капитальное и главное)} разъясняется, как должно строиться описание: «Никогда ни одного слова не было произнесено о любви между ними; но Соню, кроме того, что она влюбилась в него еще в смерти отца, с первого разу поразило то, что он, чтобы успокоить ее, сказал ей, что убил, следственно до того ее уважал, что не побоялся ей открыться совсем. Он же, не говоря с ней о любви, видел, что она нужна, как воздух, как все - и любил ее беспредельно» (537). В окончательном тексте нет не только разговоров о любви между героями, но и никаких авторских пояснений. Все «леса» убраны. Перед читателем открывается картина отношений между героями, проникнутыми этим чувством.

В сцене чтения Евангелия «восторженное волнение» и «радостное ожидание» Сони (6, 250-251) отражают ее решимость открыть Расколышкову «тайну» своей веры и обратить в эту веру ие просто несчастного, но, главное, уже горячо любимого ею человека, в чем она не в силах признаться даже себе самой, как, впрочем, и Раскольников - в своем чувстве к Соне.

Между тем показано, какое ошеломляющее действие производит на Соню земной поклон Раскольникова, поцеловавшего ей ногу. Его слова: «Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился», которые иногда вводят в заблуждение исследователей, видящих в них только идейный смысл, не обманули Соню. Восторг и нежность, обращенные к ней лично, не могла не услышать она в словах, произнесенных тотчас же: «Слушай,... я давеча сказал одному обидчику, что он не стоит одного твоего мизинца... и что я моей сестре сделал сегодня честь, посадив ее рядом с тобою» (246). В этом свидании, как в глубине души понимала Соня, решались не только вопросы веры и совести, но и судьба их любви. Именно любовь не позволила ей догадаться, что Раскольников - убийца, хотя он почти уже признался. Зато с безумным волнением вспоминались прямые свидетельства его чувства: «„Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!" Но в то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак! Что это он ей говорил? Он ей поцеловал ногу и говорил... говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже жить не может. ... О господи!» (253). И потом ночью, среди других видений - «он, с его бледным лицом, с горящими глазами... Он целует ей ноги, плачет...» (там же).

Среди внешних характеристик душевного состояния персонажей Достоевского особое место занимают их портреты, в которых часто подчеркивается некая загадочность, отражающая тайну души, трепетно-живой, и потому всегда себе не равной. Если описание постоянных примет героя не представляет художественной проблемы для Достоевского, то выявление глубинной, иногда даже подсознательной, внутренней жизни персонажа через его внешние черты и поступки - одна из сложнейших задач писателя.

Структура традиционных портретных описаний с психологическим анализом от автора не удовлетворяет Достоевского, хотя он пользуется и ею. Мысль писателя по этому поводу выражает, думается, Аркадий Долгорукий, подробно и проницательно описывающий внешность молодого князя Сокольского («Подросток»): «Он был сухощав, прекрасного роста, темыорус, с свежим лицом, немного, впрочем, желтоватым, и с решительным взглядом. Прекрасные темные глаза его смотрели несколько сурово, даже и когда он был совсем спокоен. Но решительный взгляд его именно отталкивал потому, что как-то чувствовалось почему-то, что решимость эта ему слишком недорого стоила. Впрочем, не умею выразиться... Конечно, лицо его способно было вдруг измениться с сурового на удивительно ласковое, кроткое и нежное выражение, и, главное, при несомненном простодушии превращения.

Это-то простодушие и привлекало» и т. д. (13, 154). Казалось бы, портрет достаточно характерный для Достоевского: в нем отражен внутренне-противоречивый облик персонажа, с неуловимой, таинственной сменой душевных движений, и все же рассказчик заключает: «Впрочем, чрезвычайно трудно так описывать лицо. Не умею я этого вовсе» (там же). Трудность создания литературного портрета связана с убеждением Достоевского, зафиксированным в записной тетради 1876 г.: «Лицо человека есть образ его личности, духа, достоинства» (ЛН, т. 83, 436). Как в лице отражается личность? высвечивает те детали внешнего облика персонажа, которые помогают увидеть нечто сокровенное в глубинах его души. Значение таких деталей, не разъясняемое повествователем, раскрывается или в конкретной ситуации, или в дальнейшем течении сюжета, или (часто) в непосредственном восприятии других лиц.

Аркадий ИвановичСвидригайлов

Образ Свидригайлова Д. Мережковский характеризует так:

«Характер Свидригайлова создан из поразительных контрастов, из самых резких противоречий, и, несмотря на это, а может быть, благодаря этому, он до такой степени живой, что нельзя отделаться от странного впечатления, что Свидригайлов больше, чем лицо романа, что когда-то знал его, видел, слышал звук его голоса».

В романе Достоевского «Преступление и наказание» Аркадий Иванович Свидригайлов представлен как тёмный двойник Раскольникова; он порождён кошмаром главного героя, выходит из его сна. «Ты его точно видел ― ясно видел? Гм… то-то. А то, знаешь, мне подумалось… мне всё кажется, что это, может быть, и фантазия…»

Свидригайлов — тёмный двойник Раскольникова

Свидригайлов ― тот же Раскольников, но уже окончательно «исправленный» от всяких предрассудков. Они идут по одному пути, но Свидригайлов свободнее и смелее Раскольникова и доходит до конца. Раскольников отменяет старый уклад жизни во Христе, вытесняя из себя человеко божеское, выковывая бога человеческое, но при этом всё ещё цепляется за красоту и благородство. Свидригайлов последовательнее: добро и зло ― относительны, всё позволено ― всё безразлично. Остаётся только мировая скука и пошлость.

Свидригайлов ― сладострастник; на его совести страшные преступления: убийство жены, самоубийство слуги Филиппа и четырнадцатилетней оскорблённой им девочки. Он любит грязный разврат, но совесть его спокойна. Он испытывает степень своей свободы во зле и не находит предела.

Совершая зверские поступки, при этом Свидригайлов не законченный злодей: Аркадий Иванович великодушно отпускает Дуню, раздаёт деньги, помогает Мармеладовым.

Свидригайлов, стоящий на перепутье божественного и дьявольского, испытывает муки совести. Он, не верящий в Бога, всем своим поведением и манерами отрицающий жизнь истинного христианина, остаётся честным и искренним перед самим собой. В результате духовных терзаний, жизнь и сон Аркадия Ивановича сливаются в единую материю сна-галлюцинации .

В романе «Преступление и наказание» на сновидения возложена особая задача ― передать скрытую, неизвестную сторону души героев. Для творчества Достоевского вообще характерно отразить нравственную патологию героев, которую наяву они не хотят признавать. В своей книге «Самообман Раскольникова» Ю. Карякин пишет:

«Сны у Достоевского ― это обнажённая совесть, не заговорённая никакими успокоительными, славными словечками.

Сны-кошмары у Достоевского ― не зеркальное повторение происходящего наяву, не простой дубликат действительности. Это всегда чудовищная аберрация, но всегда ― отражение действительности в кривом и увеличивающем зеркале».

Такое вот увеличивающее зеркало ждало в конце жизни и Свидригайлова. Его сон ― это разговор с самим собой, со своим внутренним миром, запредельным, но очень обнажённым и честным. В своих предсмертных снах Свидригайлов видит самого себя, сталкивается с множеством образов, которые рождаются в его воображении. Сновиденческие картины и образы провоцируют реакцию на них, запечатлённую непосредственно в самом сне, и служат особой формой его исповеди. Эти сны играют роль надвигающейся катастрофы в жизни Свидригайлова.

В последнюю свою ночь Свидригайлов видит три сна-галлюцинации. Эти сны один другого кошмарнее. «ʺВходʺ в эти сны и ʺвыходʺ из них почти стёрты, и трудно, подчас невозможно… определить, когда Свидригайлов забывается, а когда ― приходит в себя. Так и должно быть, потому что грань бытия и небытия для него давно уже стёрта”, ― говорил Ю. Карякин .

Свидригайлов последнюю ночь своей жизни провёл в дрянной гостинице. В его комнате было полно мышей. И вот Свидригайлову в первом сне мерещатся мыши ― это типичный алкогольный бред, «белая горячка»:

«… вдруг как бы что-то пробежало под одеялом по руке его и по ноге… он встряхнул одеяло, и вдруг на простыню выскочила мышь. Он бросился ловить её; но мышь не сбегала с постели, а мелькала зигзагами во все стороны, скользила из-под его пальцев, перебегала по руке и вдруг юркнула под подушку, он бросил подушку, но в одно мгновение почувствовал, как что-то вскочило ему за пазуху, шоркает по телу, и уже за спиной, под рубашкой. Он нервно задрожал и проснулся».

По многим сонникам, мыши символизируют коварные замыслы. Образ мыши является предвестником беды, надвигающейся катастрофы, апокалипсиса, который должен случиться со Свидригайловым. Мышь ― это символ-воплощение души умершего, предвестник скоропостижной кончины. Приснившаяся, а в дальнейшем прыгнувшая за пазуху к Свидригайлову мышь постепенно приближает героя к неминуемой трагедии и скорой гибели. Согласно архетипам Юнга , мыши обозначают и сватовство. Но герой и сватался накануне.

Перейдя во второй сон, Аркадий Иванович видит «… прелестный пейзаж; светлый, тёплый, почти жаркий день, праздничный день, Троицын день». Герою всюду видятся цветы и травы, непременные спутники Троицына дня. Здесь царит жизнь и девственная чистота природы, но стоит Свидригайлову войти в дом, как всё меняется:

«… посреди залы, на покрытых белыми атласными пеленами столах, стоял гроб. Вся в цветах лежала в нём девочка, но улыбка на бледных губах её была полна какой-то недетской, беспредельной скорби и великой жалобы. Свидригайлов знал эту девочку; ни образа, ни зажжённых свечей не было у этого гроба и не слышно было молитв. Эта девочка была самоубийца-утопленница. Ей было только четырнадцать лет, но это было уже разбитое сердце, и оно погубило себя, оскорблённое обидой, ужаснувшею и удивившею это молодое, детское сознание, залившею незаслуженным стыдом её ангельски чистую душу и вырвавшею последний крик отчаяния, не услышанный, а нагло поруганный в тёмную ночь, во мраке, в холоде, в сырую оттепель, когда выл ветер…»

В этих словах, вырвавшихся из подсознания Свидригайлова - его собственный себе приговор. Самоубийство Свидригайлова происходит в такую же холодную ветреную ночь. Подсознание как бы говорит Свидригайлову: «Ты погубил невинное создание, умри же сам».

Белый цвет платья девочки здесь несёт оттенок смерти и тоски. Свидригайлов словно из пространства жизни перемещается в пространство смерти. Герой не видит здесь ни панихиды, ни свечей, ни толпы людей у гроба. Девочка из его сна ― самоубийца, утопленница, не перенесшая насилия и надругательства.

Эта галлюцинация дает отсылку к прошлому Свидригайлова, к отголоскам слухов, которые бросают тень на его «доброе» имя и «безупречную» репутацию. Аркадию Ивановичу кажется, что он знает эту девочку: это именно та совращённая им глухонемая.

Во втором сне очень явственно проступает тема борьбы совести Свидригайлова с его развратной стороной души. Герой, который в своей галлюцинации не хочет лгать себе, впервые испытывает ужас от насилия, грязи, распутства, человеческой низменности, от тех моральных устоев, что в жизни доставляли ему лишь наслаждение. Изнасилование этой девочки, а тем паче её смерть, оставили в развращённой и очень впечатлительной душе Свидригайлова самый глубокий след. Просто на протяжении нескольких лет это впечатление было вытеснено другими реалиями, например, любовью к Дуне, сестре Раскольникова.

Этот сон Свидригайлова проливает дополнительный свет на его решение уйти из жизни, и вслед за сценой «поединка» между ним и Дуней психологически раскрывает его характер. В одной из картин сна содержится подтверждение слухов о совершенном им «фантастическом душегубстве» - насилии над глухонемой девочкой. Об этом в своё время рассказывал Лужин Дуне и её матери.

Каждый следующий сон-галлюцинация Свидригайлова всё более и более отвратительный, несущий в себе катастрофическое, разрушающее воздействие на душу героя. Перейдя в третий и последний сон, Свидригайлов находит в углу пятилетнюю девочку, сбежавшую от расправы за разбитую тарелку от матери-пьянчужки. Свидригайлов здесь испытывает чувство страха:

«… её губки раздвигаются в улыбку, кончики губок вздрагивают, как бы ещё сдерживаясь. Но вот уже она совсем перестала сдерживаться; это уже смех, явный смех; что-то нахальное, вызывающее светится в этом не детском лице; это разврат, это лицо камелии, нахальное лицо продажной камелии из француженок. Вот уже совсем не таясь, открываются оба глаза: они обводят его огненным и бесстыдным взглядом, они зовут его, смеются…»

В этом сне Свидригайлов спасает невинную девочку, заботится, согревает, укладывает её спать. В его мыслях нет никакого злого умысла, но внезапно это маленькое существо превращается в него самого. Ранее такое румяное детское личико приобретает выражение развратной девицы. Пошлость, лицемерие, цинизм написаны на нём. Свидригайлов и эта малютка меняются местами. Герой осознает насколько он низок и страшен. Настоящий кошмар овладевает им, он начинает мучиться. Совесть подсказывает ему, что единственный выход ― это самоубийство. Своей жизнью или лучше сказать проживанием её, он преступал главные христианские заповеди: не убий, не укради, не прелюбодействуй. Живя в своё удовольствие, Свидригайлов не ценил дружбы и не верил в настоящую любовь. Аркадий Иванович убивает в себе человеко-божеское. Будучи двойником Раскольникова, Свидригайлов не нашёл для себя человека, с которым мог бы отмаливать свои грехи. У него не было своей Сонечки. Если во втором сне показана борьба совести, то последний сон ― это взгляд в уродливое зеркало его души. Свидригайлов терпит крах, нравственное банкротство.

Весь ночной кошмар героя сопровождает образ зловещей природы. Описания природы помогают Свидригайлову перейти из одного мира в другой, из бытия в небытие. Не случайно, что каждая галлюцинация оканчивается зарисовкой погоды за окном. Образ природы показан по принципу градации: от меньшего зла к бóльшему.

В течение всей кошмарной ночи Свидригайлова преследует ощущение холода и сырости, неприятное ощущение промозглости. Ветер, вначале только завывающий, не дающий спокойно спать, вызывающий неприятные обрывчатые мысли, в дальнейшем «хлынет неистово в его каморку и облепит ему лицо и прикрытую одною рубашкой грудь». Образ ветра дан Достоевским как символ нарастающей беды , которая неумолимо покарает Свидригайлова за его грехи.

В эпизоде снов Аркадия Ивановича присутствует и образ воды . Эта вода не очищающая священная стихия, она связана с пошлостью и развратом. В первом сне Свидригайлов видит мышь, которая скользит из-под его пальцев; во второй галлюцинации в гробу герою мерещится девочка-подросток с мокрыми волосами; а в последнем сне он заботится о «девочке лет пяти, не более, в измокшем, как поломойная тряпка, платьишке».

Важен для эпизода снов Свидригайлова и образ свечи . Свеча ― это символ связи человека с Богом, космосом, иными мирами. Свидригайлов, переходя из одной галлюцинации в другую, непременно зажигает свечу. Потеряв же последнюю надежду в перерождение личности, увидев свой истинный образ, герой её больше не зажигает, он окончательно опустошил себя и не видит более смысла в жизни. Его свеча окончательно потухла. «Он на той же постели, так же закутанный в одеяло; свеча не зажжена, а уж в окнах белеет полный день».

Достоевский вводит в сны Свидригайлова и тему тумана . Окончательно разуверившись в жизни, не видя более смысла продолжать её, измученный совестью герой уходит. Он навсегда растворяется в этом «молочном, густом тумане, лежащим над городом». Туман в данном эпизоде последний оплот жизненного пути Свидригайлова.

Итак, дойдя до абсурда, Свидригайлов признаёт свой проигрыш. Приговор его окончателен и обжалованию не подлежит. Сновидение о пятилетней «камелии» явилось прямым импульсом к самоубийству. Это сновидение есть кульминация всего романа, которая обрушивает лавину ускорений и порождает развязку. Ещё определеннее - кульминацией всего романа «Преступление и наказание» является фраза: «Как, пятилетняя! это… что ж это такое?» Эгоистический рассудок признаёт себя побеждённым в этих внезапно развалившихся, прерывистых словах.

В высшей степени интересен исходный литературный материал кошмара Свидригайлова. Гоголевский приём «сновидения в сновидении», использованный здесь Достоевским , подсказывает: материалом кошмара Свидригайлова послужила проза Гоголя , а именно - «Вий». Когда Хома Брут смотрит на лежащую в гробу панночку, её «резкая и вместе гармоническая красота» вызывает в нём трепет:

«Чело, прекрасное, нежное, как снег, как серебро, казалось мыслило; брови - ночь среди солнечного дня, тонкие, ровные, горделиво приподнялись над закрытыми глазами, а ресницы, упавшие стрелами на щеки, пылавшие жаром тайных желаний; уста - рубины, готовые усмехнуться… Но в них же, в тех же общих чертах, он видел что-то страшно пронзительное. Он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть. <…> Рубины уст её, казалось прикипали кровию к самому сердцу. Вдруг что-то страшно знакомое показалось в лице её.

И ещё одно место из «Вия»:

«Ему даже показалось, как будто из-под ресницы правого глаза её покатилась слеза, и когда она остановилась на щеке, то он различил ясно, что это была капля крови».

А теперь (в сокращении) картина из романа Достоевского :

«Алые губки точно горят, пышут; но что это? Ему вдруг показалось, что длинные чёрные ресницы её как будто вздрагивают и мигают, как бы приподнимаются, и из-под них выглядывает лукавый, острый, какой-то недетски-подмигивающий глазок, точно девочка не спит и притворяется.

<…> Вот, уже совсем не таясь, открываются оба глаза; они обводят его огненным и бесстыдным взглядом, они зовут его, смеются… Что-то бесконечно безобразное и оскорбительное было в этом смехе, в этих глазах, во всей этой мерзости в лице ребёнка <…> «А, проклятая!» - вскричал в ужасе Свидригайлов…»

Портфолио Свидригайлов

В этих фрагментах мы выделяем лексические совпадения и параллели : «уста», «губки», «ресницы», «ему <…> показалось, как будто…», «что-то страшно пронзительное» и «что-то бесконечно безобразное и оскорбительное…» и т. д. Обе картины изображают узнавание : у Гоголя узнавание ведьмы в прекрасной панночке, у Достоевского - «камелии» в маленькой девочке. В том и другом случае создаётся впечатление «порочной красоты», но в «Вие» она имеет зловещий, адский характер, а в кошмаре Свидригайлова (в соответствии с его характером) - вызывающе наглый, откровенно эротический. Несомненно, этот поворот подсказан Достоевскому зачаточными эротическими моментами гоголевского описания: «щёки, пылавшие жаром тайных желаний» - это уже «программа» трансформации у Достоевского ; в том же направлении идёт гоголевское: «рубины, готовые усмехнуться». Результирующая эмоция обоих описаний - ужас.

Портрет мёртвой красавицы из «Вия» и распознание героем дьявольской природы её красоты трансформированы Достоевским в направлении цинического и вызывающе эротического умонастроения Свидригайлова и его главной тайны - надругательства над малолетней девочкой. Подмигивающий и подсматривающий глазок - изумительная находка Достоевского , типичное проявление мании преследования (пейзажи, нарисованные подобными больными, нередко бывают усеяны следящими глазами, только глазами, без лиц).

Свидригайлов жив! Портрет современного губернатора-Свидригайлова

Угрызения совести и стыд преобладают в снах Раскольникова, угрызения совести и страх преследования - в кошмарах Свидригайлова.

Вспомните об этом в нужный момент

Альтернатива 2-летних Высших литературных курсов и Литературного института имени Горького в Москве, где учатся 5 лет очно или 6 лет заочно, - Школа писательского мастерства Лихачева. В нашей школе основам писательского мастерства целенаправленно и практично обучают всего 6-9 месяцев, а по желанию учащегося - и того меньше. Приходите: истратите только немного денег, а приобретёте современные писательские навыки и получите чувствительные скидки на редактирование своих рукописей.

Инструкторы частной Школы писательского мастерства Лихачева помогут вам избежать членовредительства. Школа работает круглосуточно, без выходных.

I

Для Раскольникова наступило странное время: точно туман упал вдруг перед ним и заключил его в безвыходное и тяжелое уединение. Припоминая это время потом, уже долго спустя, он догадывался, что сознание его иногда как бы тускнело и что так продолжалось, с некоторыми промежутками, вплоть до окончательной катастрофы. Он был убежден положительно, что во многом тогда ошибался, например в сроках и времени некоторых происшествий. По крайней мере, припоминая впоследствии и силясь уяснить себе припоминаемое, он многое узнал о себе самом, уже руководясь сведениями, полученными от посторонних. Одно событие он смешивал, например, с другим; другое считал последствием происшествия, существовавшего только в его воображении. Порой овладевала им болезненно-мучительная тревога, перерождавшаяся даже в панический страх. Но он помнил тоже, что бывали минуты, часы и даже, может быть, дни, полные апатии, овладевавшей им, как бы в противоположность прежнему страху, — апатии, похожей на болезненно-равнодушное состояние иных умирающих. Вообще же в эти последние дни он и сам как бы старался убежать от ясного и полного понимания своего положения; иные насущные факты, требовавшие немедленного разъяснения, особенно тяготили его; но как рад бы он был освободиться и убежать от иных забот, забвение которых грозило, впрочем, полною и неминуемою гибелью в его положении. Особенно тревожил его Свидригайлов: можно даже было сказать, что он как будто остановился на Свидригайлове. Со времени слишком грозных для него и слишком ясно высказанных слов Свидригайлова, в квартире у Сони, в минуту смерти Катерины Ивановны, как бы нарушилось обыкновенное течение его мыслей. Но, несмотря на то что этот новый факт чрезвычайно его беспокоил, Раскольников как-то не спешил разъяснением дела. Порой, вдруг находя себя где-нибудь в отдаленной и уединенной части города, в каком-нибудь жалком трактире одного, за столом, в размышлении, и едва помня, как он попал сюда, он вспоминал вдруг о Свидригайлове: ему вдруг слишком ясно и тревожно сознавалось, что надо бы, как можно скорее, сговориться с этим человеком и, что возможно, порешить окончательно. Один раз, зайдя куда-то за заставу, он даже вообразил себе, что ждет здесь Свидригайлова и что здесь назначено у них свидание. В другой раз он проснулся пред рассветом где-то на земле, в кустах, и почти не понимал, как забрел сюда. Впрочем, в эти два-три дня после смерти Катерины Ивановны он уже раза два встречался с Свидригайловым, всегда почти в квартире у Сони, куда он заходил как-то без цели, но всегда почти на минуту. Они перекидывались всегда короткими словами и ни разу не заговорили о капитальном пункте, как будто между ними так само собою и условилось, чтобы молчать об этом до времени. Тело Катерины Ивановны еще лежало в гробу. Свидригайлов распоряжался похоронами и хлопотал. Соня тоже была очень занята. В последнюю встречу Свидригайлов объяснил Раскольникову, что с детьми Катерины Ивановны он как-то покончил, и покончил удачно; что у него, благодаря кой-каким связям, отыскались такие лица, с помощью которых можно было поместить всех троих сирот, немедленно, в весьма приличные для них заведения; что отложенные для них деньги тоже многому помогли, так как сирот с капиталом поместить гораздо легче, чем сирот нищих. Сказал он что-то и про Соню, обещал как-нибудь зайти на днях сам к Раскольникову и упомянул, что «желал бы посоветоваться; что очень надо бы поговорить, что есть такие дела...» Разговор этот происходил в сенях, у лестницы. Свидригайлов пристально смотрел в глаза Раскольникову и вдруг, помолчав и понизив голос, спросил: — Да что вы, Родион Романыч, такой сам не свой? Право! Слушаете и глядите, а как будто и не понимаете. Вы ободритесь. Вот дайте поговорим: жаль только, что дела много и чужого, и своего... Эх, Родион Романыч, —прибавил он вдруг, — всем человекам надобно воздуху, воздуху, воздуху-с... Прежде всего! Он вдруг посторонился, чтобы пропустить входившего на лестницу священника и дьячка. Они шли служить панихиду. По распоряжению Свидригайлова, панихиды служились два раза в день, аккуратно. Свидригайлов пошел своей дорогой. Раскольников постоял, подумал и вошел вслед за священником в квартиру Сони. Он стал в дверях. Начиналась служба, тихо, чинно, грустно. В сознании о смерти и в ощущении присутствия смерти всегда для него было что-то тяжелое и мистически ужасное, с самого детства; да и давно уже он не слыхал панихиды. Да и было еще тут что-то другое, слишком ужасное и беспокойное. Он смотрел на детей: все они стояли у гроба, на коленях, Полечка плакала. Сзади них, тихо и как бы робко плача, молилась Соня. «А ведь она в эти дни ни разу на меня не взглянула и слова мне не сказала», — подумалось вдруг Раскольникову. Солнце ярко освещало комнату; кадильный дым восходил клубами; священник читал «Упокой, господи». Раскольников отстоял всю службу. Благословляя и прощаясь, священник как-то странно осматривался. После службы Раскольников подошел к Соне. Та вдруг взяла его за обе руки и преклонила к его плечу голову. Этот короткий жест даже поразил Раскольникова недоумением; даже странно было: как? ни малейшего отвращения, ни малейшего омерзения к нему, ни малейшего содрогания в ее руке! Это уж была какая-то бесконечность собственного уничижения. Так, по крайней мере, он это понял. Соня ничего не говорила. Раскольников пожал ей руку и вышел. Ему стало ужасно тяжело. Если б возможно было уйти куда-нибудь в эту минуту и остаться совсем одному, хотя бы на всю жизнь, то он почел бы себя счастливым. Но дело в том, что он в последнее время, хоть и всегда почти был один, никак не мог почувствовать, что он один. Случалось ему уходить за город, выходить на большую дорогу, даже раз он вышел в какую-то рощу; но чем уединеннее было место, тем сильнее он сознавал как будто чье-то близкое и тревожное присутствие, не то чтобы страшное, а как-то уж очень досаждающее, так что поскорее возвращался в город, смешивался с толпой, входил в трактиры, в распивочные, шел на Толкучий, на Сенную. Здесь было уж как будто бы легче и даже уединеннее. В одной харчевне, перед вечером, пели песни: он просидел целый час, слушая, и помнил, что ему даже было очень приятно. Но под конец он вдруг стал опять беспокоен; точно угрызение совести вдруг начало его мучить: «Вот, сижу, песни слушаю, а разве то мне надобно делать!» — как будто подумал он. Впрочем, он тут же догадался, что и не это одно его тревожит; было что-то, требующее немедленного разрешения, но чего ни осмыслить, ни словами нельзя было передать. Всё в какой-то клубок сматывалось. «Нет, уж лучше бы какая борьба! Лучше бы опять Порфирий... или Свидригайлов... Поскорей бы опять какой-нибудь вызов, чье-нибудь нападение... Да! да!» — думал он. Он вышел из харчевни и бросился чуть не бежать. Мысль о Дуне и матери навела на него вдруг почему-то как бы панический страх. В эту-то ночь, перед утром, он и проснулся в кустах, на Крестовском острове, весь издрогнувший, в лихорадке; он пошел домой и пришел уже ранним утром. После нескольких часов сна лихорадка прошла, но проснулся он уже поздно: было два часа пополудни. Он вспомнил, что в этот день назначены похороны Катерины Ивановны, и обрадовался, что не присутствовал на них. Настасья принесла ему есть; он ел и пил с большим аппетитом, чуть не с жадностью. Голова его была свежее, и он сам спокойнее, чем в эти последние три дня. Он даже подивился, мельком, прежним приливам своего панического страха. Дверь отворилась, и вошел Разумихин. — А! ест, стало быть, не болен! — сказал Разумихин, взял стул и сел за стол против Раскольникова. Он был встревожен и не старался этого скрыть. Говорил он с видимою досадой, но не торопясь и не возвышая особенно голоса. Можно бы подумать, что в нем засело какое-то особое и даже исключительное намерение. — Слушай, — начал он решительно, — мне там черт с вами со всеми, но по тому, что я вижу теперь, вижу ясно, что ничего не могу понять; пожалуйста, не считай, что я пришел допрашивать. Наплевать! Сам не хочу! Сам теперь всё открывай, все ваши секреты, так я еще и слушать-то, может быть, не стану, плюну и уйду. Я пришел только узнать лично и окончательно: правда ли, во-первых, что ты сумасшедший? Про тебя, видишь ли, существует убеждение (ну, там, где-нибудь), что ты, может быть, сумасшедший или очень к тому наклонен. Признаюсь тебе, я и сам сильно был наклонен поддерживать это мнение, во-первых, судя по твоим глупым и отчасти гнусным поступкам (ничем не объяснимым), а во-вторых, по твоему недавнему поведению с матерью и сестрой. Только изверг и подлец, если не сумасшедший, мог бы так поступить с ними, как ты поступил; а следственно, ты сумасшедший... — Ты давно их видел? — Сейчас. А ты с тех пор не видал? Где ты шляешься, скажи мне, пожалуйста, я уж к тебе три раза заходил. Мать больна со вчерашнего дня серьезно. Собралась к тебе; Авдотья Романовна стала удерживать; слушать ничего не хочет: «Если он, говорит, болен, если у него ум мешается, кто же ему поможет, как не мать?» Пришли мы сюда все, потому не бросать же нам ее одну. До самых твоих дверей упрашивали успокоиться. Вошли, тебя нет; вот здесь она и сидела. Просидела десять минут, мы над нею стояли, молча. Встала и говорит: «Если он со двора выходит, а стало быть, здоров и мать забыл, значит, неприлично и стыдно матери у порога стоять и ласки, как подачки, выпрашивать». Домой воротилась и слегла; теперь в жару: «Вижу, говорит, для своей у него есть время». Она полагает, что своя-то — это Софья Семеновна, твоя невеста, или любовница, уж не знаю. Я пошел было тотчас к Софье Семеновне, потому, брат, я хотел всё разузнать, — прихожу, смотрю: гроб стоит, дети плачут. Софья Семеновна траурные платьица им примеряет. Тебя нет. Посмотрел, извинился и вышел, так и Авдотье Романовне донес. Всё, стало быть, это вздор, и нет тут никакой своей , вернее всего, стало быть, сумасшествие. Но вот ты сидишь и вареную говядину жрешь, точно три дня не ел. Оно, положим, и сумасшедшие тоже едят, но хоть ты и слова со мной не сказал, но ты... не сумасшедший! В этом я поклянусь. Прежде всего, не сумасшедший. Итак, черт с вами со всеми, потому что тут какая-то тайна, какой-то секрет; а я над вашими секретами ломать головы не намерен. Так только зашел обругаться, — заключил он, вставая, — душу отвести, а я знаю, что мне теперь делать! — Что же ты теперь хочешь делать? — А тебе какое дело, что я теперь хочу делать? — Смотри, ты запьешь! — Почему... почему ты это узнал? — Ну вот еще! Разумихин помолчал с минуту. — Ты всегда был очень рассудительный человек и никогда, никогда ты не был сумасшедшим, — заметил он вдруг с жаром. — Это так: я запью! Прощай! — И он двинулся идти. — Я о тебе, третьего дня кажется, с сестрой говорил, Разумихин. — Обо мне! Да... ты где же ее мог видеть третьего дня? — вдруг остановился Разумихин, даже побледнел немного. Можно было угадать, что сердце его медленно и с напряжением застучало в груди. — Она сюда приходила, одна, здесь сидела, говорила со мной. — Она! — Да, она. — Что же ты говорил... я хочу сказать, обо мне-то? — Я сказал ей, что ты очень хороший, честный и трудолюбивый человек. Что ты ее любишь, я ей не говорил, потому она это сама знает. — Сама знает? — Ну вот еще! Куда бы я ни отправился, что бы со мной ни случилось, — ты бы остался у них провидением. Я, так сказать, передаю их тебе, Разумихин. Говорю это, потому что совершенно знаю, как ты ее любишь, и убежден в чистоте твоего сердца. Знаю тоже, что и она тебя может любить, и даже, может быть, уж и любит. Теперь сам решай, как знаешь лучше, — надо иль не надо тебе запивать. — Родька... Видишь... Ну... Ах, черт! А ты-то куда хочешь отправиться? Видишь: если всё это секрет, то пусть! Но я... я узнаю секрет... И уверен, что непременно какой-нибудь вздор и страшные пустяки и что ты один всё и затеял. А впрочем, ты отличнейший человек! Отличнейший человек!.. — А я именно хотел тебе прибавить, да ты перебил, что ты это очень хорошо давеча рассудил, чтобы тайны и секреты эти не узнавать. Оставь до времени, не беспокойся. Всё в свое время узнаешь, именно тогда, когда надо будет. Вчера мне один человек сказал, что надо воздуху человеку, воздуху, воздуху! Я хочу к нему сходить сейчас и узнать, что он под этим разумеет. Разумихин стоял в задумчивости и в волнении и что-то соображал. «Это политический заговорщик! Наверно! И он накануне какого-нибудь решительного шага — это наверно! Иначе быть не может и... и Дуня знает...» — подумал он вдруг про себя. — Так к тебе ходит Авдотья Романовна, — проговорил он, скандируя слова, — а ты сам хочешь видеться с человеком, который говорит, что воздуху надо больше, воздуху и... и, стало быть, и это письмо... это тоже что-нибудь из того же, — заключил он как бы про себя. — Какое письмо? — Она письмо одно получила, сегодня, ее очень встревожило. Очень. Слишком уж даже. Я заговорил о тебе — просила замолчать. Потом... потом сказала, что может, мы очень скоро расстанемся, потом стала меня за что-то горячо благодарить; потом ушла к себе и заперлась. — Она письмо получила? — задумчиво переспросил Раскольников. — Да, письмо; а ты не знал? Гм. Они оба помолчали. — Прощай, Родион. Я, брат... было одно время... а впрочем, прощай, видишь, было одно время... Ну, прощай! Мне тоже пора. Пить не буду. Теперь не надо... врешь! Он торопился; но, уже выходя и уж почти затворив за собою дверь, вдруг отворил ее снова и сказал, глядя куда-то в сторону: — Кстати! Помнишь это убийство, ну, вот Порфирий-то: старуху-то? Ну, так знай, что убийца этот отыскался, сознался сам и доказательства все представил. Это один из тех самых работников, красильщики-то, представь себе, помнишь, я их тут еще защищал? Веришь ли, что всю эту сцену драки и смеху на лестнице, с своим товарищем, когда те-то взбирались, дворник и два свидетеля, он нарочно устроил, именно для отводу. Какова хитрость, каково присутствие духа в этаком щенке! Поверить трудно; да сам разъяснил, сам во всем признался! И как я-то влопался! Что ж, по-моему, это только гений притворства и находчивости, гений юридического отвода, — а стало быть, нечему особенно удивляться! Разве такие не могут быть? А что он не выдержал характера и сознался, так я ему за это еще больше верю. Правдоподобнее... Но как я-то, я-то тогда влопался! За них на стену лез! — Скажи, пожалуйста, откуда ты это узнал и почему тебя это так интересует? — с видимым волнением спросил Раскольников. — Ну вот еще! Почему меня интересует! Спросил!.. А узнал я от Порфирия, в числе других. Впрочем, от него почти всё и узнал. — От Порфирия? — От Порфирия. — Что же... что же он? — испуганно спросил Раскольников. — Он это отлично мне разъяснил. Психологически разъяснил, по-своему. — Он разъяснил? Сам же тебе и разъяснял? — Сам, сам; прощай! Потом еще кой-что расскажу, а теперь дело есть. Там... было одно время, что я подумал... Ну да что; потом!.. Зачем мне теперь напиваться. Ты меня и без вина напоил. Пьян ведь я, Родька! Без вина пьян теперь, ну да прощай; зайду; очень скоро. Он вышел. «Это, это политический заговорщик, это наверно, наверно! — окончательно решил про себя Разумихин, медленно спускаясь с лестницы. — И сестру втянул; это очень, очень может быть с характером Авдотьи Романовны. Свидания у них пошли... А ведь она тоже мне намекала. По многим ее словам... и словечкам... и намекам, всё это выходит именно так! Да и как иначе объяснить всю эту путаницу? Гм! А я было думал... О господи, что это я было вздумал. Да-с, это было затмение, и я пред ним виноват! Это он тогда у лампы, в коридоре, затмение на меня навел. Тьфу! Какая скверная, грубая, подлая мысль с моей стороны! Молодец Миколка, что признался... Да и прежнее теперь как всё объясняется! Эта болезнь его тогда, его странные все такие поступки, даже и прежде, прежде, еще в университете, какой он был всегда мрачный, угрюмый... Но что же значит теперь это письмо? Тут, пожалуй, что-нибудь тоже есть. От кого это письмо? Я подозреваю... Гм. Нет, это я всё разузнаю». Он вспомнил и сообразил всё о Дунечке, и сердце его замерло. Он сорвался с места и побежал. Раскольников, как только вышел Разумихин, встал, повернулся к окну, толкнулся в угол, в другой, как бы забыв о тесноте своей конуры, и... сел опять на диван. Он весь как бы обновился; опять борьба — значит, нашелся исход! «Да, значит, нашелся исход! А то уж слишком всё сперлось и закупорилось, мучительно стало давить, дурман нападал какой-то. С самой сцены с Миколкой у Порфирия начал он задыхаться без выхода, в тесноте. После Миколки, в тот же день, была сцена у Сони; вел и кончил он ее совсем, совсем не так, как бы мог воображать себе прежде... ослабел, значит, мгновенно и радикально! Разом! И ведь согласился же он тогда с Соней, сам согласился, сердцем согласился, что так ему одному с этаким делом на душе не прожить! А Свидригайлов? Свидригайлов загадка... Свидригайлов беспокоит его, правда, но как-то не с той стороны. С Свидригайловым, может быть, еще тоже предстоит борьба. Свидригайлов, может быть, тоже целый исход; но Порфирий дело другое. Итак, Порфирий сам еще и разъяснял Разумихину, психологически ему разъяснял! Опять свою проклятую психологию подводить начал! Порфирий-то? Да чтобы Порфирий поверил хоть на одну минуту, что Миколка виновен, после того, что между ними было тогда, после той сцены, глаз на глаз, до Миколки, на которую нельзя найти правильного толкования, кроме одного? (Раскольникову несколько раз в эти дни мелькалась и вспоминалась клочками вся эта сцена с Порфирием; в целом он бы не мог вынести воспоминания). Были в то время произнесены между ними такие слова, произошли такие движения и жесты, обменялись они такими взглядами, сказано было кой-что таким голосом, доходило до таких пределов, что уж после этого не Миколке (которого Порфирий наизусть с первого слова и жеста угадал), не Миколке было поколебать самую основу его убеждений. А каково! Даже Разумихин начал было подозревать! Сцена в коридоре, у лампы, прошла тогда не даром. Вот он бросился к Порфирию... Но с какой же стати этот-то стал его так надувать? Что у него за цель отводить глаза у Разумихина на Миколку? Ведь он непременно что-то задумал; тут есть намерения, но какие? Правда, с того утра прошло много времени, — слишком, слишком много, а о Порфирии не было ни слуху, ни духу. Что ж, это, конечно, хуже...» Раскольников взял фуражку и, задумавшись, пошел из комнаты. Первый день, во всё это время, он чувствовал себя, по крайней мере, в здравом сознании. «Надо кончить с Свидригайловым, — думал он, — и во что бы то ни стало, как можно скорей: этот тоже, кажется, ждет, чтоб я сам к нему пришел». И в это мгновение такая ненависть поднялась вдруг из его усталого сердца, что, может быть, он бы мог убить кого-нибудь из этих двух: Свидригайлова или Порфирия. По крайней мере, он почувствовал, что если не теперь, то впоследствии он в состоянии это сделать. «Посмотрим, посмотрим», — повторял он про себя. Но только что он отворил дверь в сени, как вдруг столкнулся с самим Порфирием. Тот входил к нему. Раскольников остолбенел на одну минуту. Странно, он не очень удивился Порфирию и почти его не испугался. Он только вздрогнул, но быстро, мгновенно приготовился. «Может быть, развязка! Но как же это он подошел тихонько, как кошка, и я ничего не слыхал? Неужели подслушивал?» — Не ждали гостя, Родион Романыч, — вскричал, смеясь, Порфирий Петрович. — Давно завернуть собирался, прохожу, думаю — почему не зайти минут на пять проведать. Куда-то собрались? Не задержу. Только вот одну папиросочку, если позволите. — Да садитесь, Порфирий Петрович, садитесь, — усаживал гостя Раскольников, с таким, по-видимому, довольным и дружеским видом, что, право, сам на себя подивился, если бы мог на себя поглядеть. Последки, подонки выскребывались! Иногда этак человек вытерпит полчаса смертного страху с разбойником, а как приложат ему нож к горлу окончательно, так тут даже и страх пройдет. Он прямо уселся пред Порфирием и, не смигнув, смотрел на него. Порфирий прищурился и начал закуривать папироску. «Ну, говори же, говори же, — как будто так и хотело выпрыгнуть из сердца Раскольникова. — Ну что же, что же, что же ты не говоришь?»

Читайте также: